|
Сорок пять лет тому назад. По многочисленным материалам мы
легко себе
представляем Антона Павловича в семейном кругу, в домашней
обстановке
московской, мелиховской или ялтинской, наконец хорошо знаем его
литературное
окружение. Но есть еще маленький, дружный коллектив, где Чехов
часто и
охотно бывал. И эта черточка из его биографии сравнительно слабо
освещена.
Чтобы полнее воспринять изображаемый здесь эпизод, нужно
перенестись в
Москву восьмидесятых годов. Постановка оперного дела тогда была
довольно
печальна.
За кулисами Большого театра царил бюрократизм, на сцене
господствовала рутина, оперы ставились без всякого разбора,
небрежно и спешно. Оживление в этой области искусства началось
только после организации "Частной русской оперы".
Раньше центр тяжести лежал исключительно на
инструментально-вокальных силах - слушатели обращали внимание
только на голос и оркестр. Самая же постановка, так сказать,
оформление спектакля стояли на втором плане. И вот в "Частной
опере" впервые в России были привлечены к участию в сценической
постановке художники. Вместо шаблонных, грубо намалеванных,
пышных, но безвкусных декораций перед глазами изумленных и
очарованных зрителей засверкали чудесные полотна по изумительно
интересным эскизам
В.М. Васнецова, Поленова, Врубеля, Коровина, Серова...
Здесь осуществилось гармоническое сочетание трех родов искусства
-
музыки, драмы (то есть вдумчивой игры) и живописи.
Открытие спектаклей "Частной оперы" состоялось 9 января 1885
года.
Поставлена была "Русалка" (эскизы В.Васнецова), но к подготовке
этого
спектакля было приступлено значительно раньше. Еще с осени 1884
года шли
усиленные репетиции этой оперы, потом "Фауста" и "Виндзорских
кумушек"
(эскизы В.Д. Поленова).
Вместо банальных "оперных" костюмов (над чем так добродушно
подсмеивался Станиславский, имевший к ним некоторое тяготение),
мишурно
красивых, театрально маскарадных, но безлично условных,
появились стильные,
выдержанные в духе времени одеяния; вместо хористов, специально
наряженных
для оперы, на подмостках задвигалась и зашумела подлинная толпа.
Словом, все было сделано, чтобы воскресить старину с ее
своеобразием,
чтобы со сцены веяло ароматом эпохи, чтобы глядел подлинный
облик древней
Руси или западноевропейского средневековья.
Подготовка велась с огромным увлечением и глубокой любовью к
делу.
Одним из таких уголков художественной работы являлась
декорационная
мастерская на 1-й Мещанской.
Во дворе довольно грязного дома какая-то мастерская была
приспособлена для писания декораций. Мрачные, когда-то беленые
стены теперь разрисованы, как водится, усердием маляра или
умелой рукой талантливого декоратора, не пожалевших ярких красок
- ультрамарина, а то и бакана. Издали стены напоминали
распущенный павлиний хвост, местами ощипанный, или кусок
затейливой восточной ткани. (Сравни карикатуры в пушкинских
черновых тетрадях.) Средняя стена обращена в арку, разделяющую
помещение на две больших половины. Громадная русская печь в
средине. Смеркается. Зажжены лампы с конусообразными абажурами;
свет широкими пучками падает вниз, делая черным и без того
закопченный потолок. Воздух спертый: пахнет клеем, льняными
новыми холстами. Весь пол устлан только что сшитыми и
загрунтованными занавесями декораций, написанных днем. Играют
свежие
краски причудливыми заливами, вышедшими из-под кисти в процессе
непосредственного творчества, которое еще не предстало перед
глазами
присяжного знатока - критика или рядового зрителя. Еще нет ни
охлаждающих
порицаний, ни увлекающих восторгов. Это один из лучших моментов
жизни
художника-декоратора - момент самовлюбленности, сменяющийся
подчас
неудовлетворением, исканием чего-то ярко наметившегося, но еще
не
достигнутого. Радость и страдание рядом...
Единственный пункт наблюдения над результатом работы - самая
высокая
точка в мастерской - это печка, доминирующая над всем. Снизу она
ярко
освещена, верх же ее теряется в таинственных полутонах. К ней
приставлена
стремянка, на самой печи подстилкой служат свободные холсты. Что
может быть
приятнее после тяжелой, напряженной работы, в ожидании просушки
холстов,
лежать, сидеть, отдыхать и глядеть сверху, уже целиком
воспринимая оживающие
формы и краски, по чутью только угадываемые внизу, вблизи, во
время процесса
работы, и намечать дальнейшее разрешение задачи?
Вечер. Уже десять часов. Исаак Ильич Левитан, Николай Павлович
Чехов и
я - счастливые обитатели этой печи. Константин Коровин тоже
писал здесь, но
у него с Левитаном было художественное соревнование, поэтому он
работал
отдельно. Ноги гудят от усталости. Надо передохнуть, чтобы с
новой энергией
писать всю ночь, так как назавтра генеральная репетиция.
Маляр Москвичев, успевший хлебнуть лишнее, тоже покоится в
холстах, у
подножия этой печи.
Тишина... Вот хлопнула входная дверь с ее скрипучим припевом.
Кто бы
мог зайти в такой поздний час? Если "сам", патрон, Савва
Иванович Мамонтов,
- тогда было бы шумнее, так как с хозяином непременно явились бы
его
постоянные спутники и ассистенты. Ну, значит, обычный наш
посетитель,
появляющийся запросто, как только выберет свободный вечерок.
Знакомые шаги,
знакомое приветствие, хорошо знакомая фигура с милым,
улыбающимся лицом.
Сразу повысилось настроение, мы рады дорогому гостю. Вошедший
раздевается, мы глядим сверху на стройный силуэт в скромной
серой пиджачной
паре и дружелюбно приглашаем:
- Лезьте, лезьте, Антон Павлович, к нам на печь!.. Здесь тепло,
уютно,
да чай с колбасой еще вдобавок.
Любили мы приход "Чехонте", который неизменно вносил с собой
жизнерадостную струйку здорового веселья.
Мягкий в обращении, трогательно деликатный, неистощимый на
шутки,
чуткий к красоте - Чехов давно и крепко завоевал наши симпатии.
Он
приветствовал всех одинаково ласково, начиная с Москвичева,
который
конфузливо прятался в холстах. Со своим братом он держал себя
так, что
казалось, будто уже виделся с ним в этот день. Влезал по
стремянке наверх,
разглядывал декорации, охотно принимал участие в обмене мнений,
высказывая
меткие и очень основательные замечания не
живописца-профессионала, а просто
художника по натуре. Но вскоре он сосредоточивал на себе общее
внимание
собственными рассказами, по большей части импровизациями,
полными
заразительного юмора, насыщенными огромной наблюдательностью и
выраженными в
форме необыкновенно образной. Бывало, слушаешь его низковатый
голос,
великолепно передающий всевозможные интонации, и буквально
помираешь со
смеху, а сам рассказчик спокоен, серьезен и с едва заметной
улыбкой в
уголках рта посматривает на своих дружно, заливисто смеющихся
собеседников.
Обыкновенно Антон Павлович потешал нас художественными
миниатюрами (так
ему свойственными в ту пору творчества), взятыми из жизни
крестьян,
духовенства и уездной полиции.
Вот его любимый рассказ, к которому он иногда присоединял
звуковые
вариации.
Утро в поле, сыроватое от утреннего тумана. Врезавшись в полосу
овса,
стоит телега. Деревенская лошаденка, лениво пощипывающая
колосья, вытертым
хвостом отмахивается от назойливых оводов. Вожжи-веревки давно
уже свесились
и запутались в колесах.
На телеге в соломе спят три фигуры: худенький попик с козлиной
бородкой, в ряске, стянутой шитым широким поясом.
Лежит он в цепких объятиях дьячка с косичкой, в длинном синем
полукафтанье. Ноги обоих сильно прижаты грузным туловищем отца
дьякона с всклокоченной копной рыжей гривы, которая обильно
утыкана соломенной
кострикой. В селе (если память не изменяет) Пыряеве, у старосты,
справляли
храмовой праздник; что же удивительного, что после усиленного
возлияния и
хороших проводов с посошками вся компания полегла мертвецки, в
надежде на
сивку, которая - не впервые - довезла бы их до дому, если бы не
встретилось
по дороге соблазнительное угощение - спелый овес.
Солнышко давно уже вышло из-за леса; припекая, первым разбудило
батюшку, носившего одно из редко встречающихся имен. Рука его
хотела
сотворить крестное знамение, но неудержимо одолела икота,
чередуясь с
привычным возгласом - "во имя отца и...". Дьячок, спавший с
открытым
беззубым ртом, несколько раз старался высвободить свою руку
из-под батюшки
(жест А.П-ча); пробудившись окончательно, старик кое-как, с
трудом, получил
некоторую свободу действий. "Пре... пресв... богородица..." -
бормотал он,
так и не докончив начатой молитвы, пока не заворочался отец
дьякон да
спросонья так хватил: "Яко до царя всех подымем!" - что
испуганная лошаденка
шарахнулась в сторону, свалив телегу набок. Все трое очутились
на земле,
среди помятых колосьев; с недоумением озирались некоторое время,
потом
медленно стали оправляться.
Рассказ кончен как бы многоточием. По всей вероятности, это
сценка с
натуры, из наблюдений его в период летнего пребывания в
окрестностях Москвы.
Антон Павлович приправлял свое повествование такими
звукоподражаниями,
паузами, мимикой, насыщал черточками такой острой
наблюдательности, что все
мы надрывались от смеха, хохотали до колик, а Левитан (наиболее
экспансивный) катался на животе и дрыгал ногами. Конечно, здесь
главную роль
играло мастерство передачи автора, не скупившегося на такие
подробности,
которые с трудом можно восстановить.
А наш полупьяный маляр тоже принимал участие в общем увлечении
и,
боязно приподымаясь по стремянке, вырастал, как привидение. Если
бы
посмотреть на него с полу, то можно бы руками развести от
удивления, так как
он, увлекшись поклонением Бахусу, пропил все свое нижнее
снаряжение и ходил
в жениной шерстяной юбке.
"Дела давно минувших дней..." - когда вспоминаешь этот и другие,
несколько видоизмененные рассказы Чехова, понимаешь, что
подобные темы были
не беспочвенным зубоскальством, а своего рода протестом
против
отрицательных явлений нашей невеселой русской действительности.
Любопытно
сравнить эти чеховские сюжеты с картинами Перова (1882):
"Проповедь в селе",
"Сельский крестный ход на пасхе", "Чаепитие в Мытищах", "В
трапезной" и
особенно характерную картину и даже почти тождественного
содержания - "После
праздника" (клячонка, своротившая с дороги в овсы, в телеге -
подвыпившие
служители церкви).
Подобные темы затрагивались и "передвижниками". Значит,
Антон
Павлович был не одинок в разработке сатирического жанра, взятого
из этого
уголка русской жизни. Однако живописные полотна появлялись на
выставках, а
миниатюры Чехонте никогда не появлялись в печати, так как их не
пропустила
бы тогдашняя цензура не только в подлинном их виде, но и в
данной,
значительно смягченной передаче. По-видимому, они и
предназначались для
тесного, интимного кружка.
|